Ирина Одоевцева, урожденная Ираида Густавовна Гейнике, происходила из адвокатской семьи. Красавица, ученица Гумилева, она очаровывала всех, включая самого учителя, талантливыми стихами. Ее первая книга «Двор чудес»… А стихи «Толченое стекло», «Извозчик» петроградская полуголодная богема в годы революции заучивала наизусть.
Неправо о стекле те думают, Шувалов,
Которые стекло чтут ниже минералов.
(Ломоносов)
Считает барыши.
«Ну, будем сыты мы с тобой,
И мы, и малыши.
Семь тысяч! Целый капитал!
Мне здорово везло –
Сегодня в соль я подмешал
Толченое стекло».
Жена вскричала: «Боже мой!
Убийца ты и зверь!
Ведь это хуже, чем разбой, –
Они помрут теперь».
Солдат в ответ: «Мы все помрем,
Я зла им не хочу.
Сходи-ка в церковь вечерком,
Поставь за них свечу».
Поел и в чайную пошел,
Что прежде звали «Рай».
О коммунизме речь повел
И пил советский чай.
Прошло три дня, и стал солдат
Невесел и молчит.
Уж капиталу он не рад,
Барыш не веселит.
А в полночь сделалось черно
Солдатское жилье.
Стучало крыльями в окно,
Слетаясь, воронье.
По крыше скачут и кричат,
Проснулась детвора,
Жена вздыхала. Лишь солдат
Спал крепко до утра.
В то утро встал он позже всех,
Был сумрачен и зол.
Жена, замаливая грех,
Стучала лбом о пол.
«Ты б на денек, – сказал он ей, –
Поехала в село.
Мне надоело – сто чертей –
Проклятое стекло!»
Жена уехала, а он
К окну с цигаркой сел.
Вдруг слышит похоронный звон –
Затрясся, побледнел.
Семь кляч влачат по мостовой
Дощатых семь гробов.
В окно несется бабий вой
И говор мужиков:
«Кого хоронишь, Константин?» –
«Да Глашу, вот, – сестру.
В четверг вернулась с имянин
И померла к утру.
У Никанора помер тесть,
Клим помер и Фома,
А что такая за болесть,
Не приложу ума».
Настала ночь. Взошла луна.
Солдат ложится спать.
Как гроб, тверда и холодна
Двуспальная кровать.
И вдруг… Иль это только сон?
Вошел вороний поп.
За ним огромных семь ворон
Внесли стеклянный гроб,
Вошли и встали по углам.
Сгустилась сразу мгла.
«Брысь, нечисть! В жизни не продам
Проклятого стекла!»
Но поздно. Замер стон у губ,
Семь раз прокаркал поп,
И семь ворон подняли труп,
И положили в гроб,
И отнесли его в овраг,
И бросили туда,
В гнилую топь, в зловонный мрак –
До Страшного суда.
1919
По словам Евгения Евтушенко, в этой балладе «…развернута одна из самых пронзительных метафор революции, обещавшей людям мир, свободу и манну с неба, а подсыпавшей в их миски толченое стекло вместо соли.
Этой темы еще не было в «Двенадцати» Александра Блока, ибо там жестокости подхлестывались прежде всего разгулявшейся стихией. Петька убивает Катьку из пьянящего азарта – за неимением персидской княжны, которую Стенька швырнул в воду частью от безудержной зверской удали, частью в ответ на упреки, будто он предал товарищей.
Но когда солдат подмешал в соль толченого стекла, – это уже был не безотчетный стихийный порыв, а тщательно продуманное злодейство: не только отнять у семи несчастных деньги вместе с жизнью, но и с расчетцем вложить их в собственную семью, в свою самку и своих детенышей.
Тут новый этап революции, и он пострашнее, чем романтизированный разгул стихии, своим очевидным, ничем не прикрытым изуверством. Так лодыри и пьяницы в деревнях, оказавшиеся в нищете из-за собственной лености и сивушности, «раскулачивали» трудолюбивых и потому зажиточных крестьян, чтобы заполучить их скот и избы, а соседи по коммуналкам в городах не гнушались доносами друг на друга, лишь бы прихватить жилплощадь, освобождавшуюся после арестов.
А как блистательно написана эта баллада, поражающая не только провидческим талантом совсем еще молодой женщины, но и чеканным мастерством, как и другие ее баллады».
В то же время сама Одоевцева, судя по ее воспоминаниям, относилась к себе очень строго и даже иронично:
Нет, я не буду знаменита,
Меня не увенчает слава,
Я – как на сан архимандрита –
На это не имею права.
Ни Гумилев, ни злая пресса
Не назовут меня талантом.
Я маленькая поэтесса
С огромным бантом
1918
![]() |
Ирина Одоевцева |
«Маленькая поэтесса с огромным бантом». Найдя для себя это определение, она перестала быть Ираидой Густавовной и стала Ириной Владимировной Одоевцевой. Это имя молодая женщина избрала для себя в качестве поэтического псевдонима.
Маленькой поэтессе с огромным бантом посвящают стихи многие поэты, в том числе Г. Иванов и Н. Гумилев, ученицей которого она была.
А вот воспоминания Георгия Адамовича: «Кто из посещавших тогда петербургские литературные собрания не помнит на эстраде стройную, белокурую, юную женщину, почти что еще девочку с огромным черным бантом в волосах, нараспев, весело и торопливо, слегка грассируя, читающую стихи, заставляя улыбаться всех без исключения, даже людей, от улыбки в те годы отвыкших».
В то же время женская привлекательность не всегда шла на пользу начинающей талантливой и яркой поэтессе В.Трубицын пишет о том, что ей никогда не прощали ничего. «Не прощали «по-бунински» легкого дыхания, ее женского изящества, очарования. Она была истинной аристократкой - это то, чем нельзя притвориться, что невозможно передать словами, можно только увидеть. Все в ней: от походки, от манеры говорить и жестов изумительно красивых рук до стиля общения и образа мыслей - изобличало породу...
Не прощали в общем-то счастливого брака с Георгием Ивановым, обожавшим ее все 37 лет совместной жизни до своего последнего дня.
Не простили и относительного благополучия в эмиграции, и, конечно же, ее таланта. Сплетни, наветы, непонимание сопровождали эту женщину невероятной доброты и щедрости всю ее долгую и отнюдь не безоблачную жизнь, начавшуюся, казалось бы, так счастливо.
![]() |
Много счастия мне обещало
В Петербурге, над синей Невой...
Все мне было удача, забава
И звездой путеводной - судьба.
Мимолетно коснулась слава
Моего полудетского лба...
вспоминала Ирина Владимировна уже в эмиграции («Новый журнал», 1964)».
Е Евтушенко пишет о непростых отношениях Одоевцевой с «императрицей поэзии русской», Анной Ахматовой: «с беспощадностью, когда-то сформулированной ею в строках «А та, что сейчас танцует, Непременно будет в аду, она при каждом удобном случае клеймила Ирину Одоевцеву даже в обоюдной старости за то, что в юности эта «студистка» пыталась посягнуть на территорию сердца Николая Гумилева, казалось бы, добровольно освобожденную своевольной императрицей. (Н.Гумилев был первым мужем А. Ахматовой).
В отличие от Екатерины Великой она считала даже низложенных или покойных своих фаворитов неотъемлемой собственностью. «Придумано, будто я отсутствую в лирике Гумилева, будто он меня никогда не любил! Я думаю, всё это идет от Одоевцевой, которую Николай Степанович во что бы то ни стало хотел сделать поэтом, уговаривал не подражать мне, и она, бедняжка, писала про какое-то толченое стекло, не имея ни на грош поэтического дара» (А.Ахматова).
В то же время сама Одоевцева была наделена способностью прощать тех, кто сам ее не слишком жаловал. Вот как она описала Анну Ахматову на панихиде по Гумилеву (рядом с его молоденькой вдовой Анной Энгельгардт): «Ахматова стоит у стены. Одна. Молча. Но мне кажется, что вдова Гумилева не эта хорошенькая, всхлипывающая, закутанная во вдовий креп девочка, а она – Ахматова».
Или Ахматова – на эстраде Дома искусств: «К ней не подходит «красивая». Скорее уж «прекрасная», но совсем по-особенному, безнадежно и трагически прекрасная».
1921 год. Жизнь в России все тяжелее и страшнее. Надо было спасаться. Ирина Одоевцева и Георгий Иванов, уже будучи в это время мужем и женой, за границу уезжают порознь: она - к отцу в Ригу и затем в Берлин, а он (Г. Иванов) - по театральным делам в Европу.
С 1922 по 1986 год - долгая, не всегда счастливая и обеспеченная жизнь в эмиграции, в основном во Франции. («В туманной дали недоступного для Ахматовой Парижа эта выскочка по-прежнему выглядела беспечной юной удачницей!» - Е. Евтушенко).
«Я на земле всегда была изгнанницей, Бездомной босоножкой-странницей, Ходившей – весело – по мукам.
В Нью-Йорке она встретилась с Владимиром Набоковым. Тот пошутил: «Такая хорошенькая, зачем она еще пишет...»
Она была такой красавицей,
что невозможно устоять,
и до сих пор меня касается
из-под ее берета прядь.
Та прядь заманчиво щекочется,
и дерзко прыгнуть в глубину
той фотографии
мне хочется,
как в недоступную страну.
А на приморской фотографии,
где две собаки спят врастяг,
игриво туфельки по гравию
поддразнивающе хрустят.
И знают разве лишь два дерева,
подглядывавшие в окно,
что с Гумилевым они делали,
когда на улице темно.
Среди кровавого и страшного
она, как будто вне тех лет,
«Кто я? – себя, как прежде,
спрашивала. –
Красавица или поэт?»
Любительница каши гречневой,
но, плечи кутая в меха,
она была не просто грешницей,
а воплощением греха.
Зато в лесу Булонском с Жоржиком,
ему душой не изменив,
она его кормила коржиком
из ресторана «Доменик».
Став молодой навек старухою,
она, всем нам родная мать,
казалась чуть ли не сторукою –
так всех любила обнимать.
Не пахли ее пальцы ладаном,
то там, то сям ныряли вдруг
и посвящали шоколадинам
причмокивающий досуг.
Она вкушала их со стонами,
обворожительно мила,
и так, Сластеною Сластеновной,
как ей пристало, умерла.
А перечтешь – в глаза бросается,
что как поэт давно мертва.
Зато в ней выжила красавица,
и, может быть, она права
Последние строфы могут пояснить его же (Е Евтушенко) воспоминания о последних встречах с Ириной Одоевцевой:
«…Мы сидим у нее в комнате переделкинского Дома творчества, я и моя жена Маша, – тогда еще врач, и Маша меряет ей давление. Нам и в голову не приходит, что мы будем преподавать в США: я – русскую поэзию, в том числе и Одоевцеву, а Маша – русский язык. А Одоевцева не догадывается, что это одна из по-следних ее посиделок.
Ирина Владимировна сладкоежка – ее губы, хранящие память о поцелуях Николая Гумилева и Георгия Иванова, измазаны, как у девочки, шоколадом. Она смотрится в крохотное зеркальце, смеется: «Вот бы меня так сфотографировать и – на обложку… Господи, как я люблю шоколад… В детстве я не вылезала из кондитерской Эйнема… Меня за рукав тянут: «Ну, сколько же можно!», а я упираюсь… Правда, то был совсем другой шоколад».
Она вытирает обшоколаденные пальцы, усыпанные старинными кольцами, трогательно надписывает мне свою книжку: «Жене Евтушенко, стихи которого так любил Георгий Адамович».
Она не вытирает губ. Они еще ждут других шоколадин.»
Большая часть жизни Ирины Владимировны прошла в Париже. Здесь, за рубежом, вышли стихотворные сборники «Контрапункт» (1950), «Златая цепь» (1975), роман «Оставь надежду навсегда» и другие. Хотя Одоевцева прекрасно владела французским и еще несколькими языками, ее литература была и остается русской: «Мы никогда не чувствовали себя эмигрантами. Мы были и остаемся русскими писателями».
Большой шум в эмигрантской среде вызвали мемуары Одоевцевой «На берегах Невы» (1967) и «На берегах Сены» (1978). Оставшиеся в живых немногие ревнивые свидетели тех лет традиционно обвинили ее в искажениях, неточностях. Тем не менее обе эти книги являются драгоценными историческими документами, «даже если там есть аберрации и чересчур вольная игра фантазии» (К.Кедров).
Пережив двух мужей-писателей (второй супруг – Яков Николаевич Горбов), вторую мировую войну, достаток и лишения, в начале 80-х годов – тяжелую болезнь, в возрасте 91 года Ирина Одоевцева вновь увидела родные невские берега. В феврале 1987 года «Литературная газета» опубликовала очерк о русской поэтессе, трудно и одиноко живущей в Париже.
![]() |
Реакцией на эту статью было приглашение Союза писателей возвратиться на родину. 11 апреля литературная общественность северной столицы встречала Ирину Владимировну в «Пулково».
За два года до кончины Одоевцева вернулась в СССР, где ее бережно возили с эстрады на эстраду, как говорящую реликвию, и говорящую весьма грациозно. «Маленькая поэтесса» не только вернулась сама, но и вернула нам в своих книгах и стихах атмосферу Серебряного века. Ее мемуары были изданы в один прием двухсоттысячным тиражом, который превзошел, наверное, общий тираж всех ее книг за 65 лет эмигрантской жизни.
Ирина Одоевцева была одной из последних, видевшей и слышавшей Гумилева, Ахматову, Сологуба, Белого, Бунина, Ходасевича, Гиппиус, Мережковского…
Читать мемуары Одоевцевой необыкновенно увлекательно. Мы словно погружаемся в те удивительные, суровые и подвижнические годы, воочию представляем перед собой увлеченного высокими материями выдумщика и мечтателя Гумилева, идем по заснеженному Петербургу вместе с великой и непостижимой Ахматовой, слышим странный говор - «птичий щебет» Мандельштама.
Оставаясь верной себе, "маленькая поэтесса" скромно, как и положено институтке, но живо и достоверно, а подчас даже иронично, рассказывает нам о великих поэтах как о добрых и уважаемых знакомых, а о поэзии как о высшем проявлении человеческого духа.
Россия, декабрь 2001 г., первое Рождество после возвращения на родину. «Большая кухня в 3 окна, красивый и обильный стол. Елка... Запах хвои, свечей и мандаринов. Приятное знакомое общество. Разговоры, споры. А во главе стола - моложавая, в белой шелковой блузке, с теплым пледом на коленях, во всеоружии всех видов парижского макияжа и маникюра, с веселым и влажным блеском серо-зеленых глаз - Ирина Владимировна Одоевцева - одна из блестящих и последних представителей серебряного века»...
Источник: www.litera.ru
Источник: www.newizv.ru